По итогам общего голосования жюри и номинаторов первые позиции заняли:
Илья Данишевский (Москва)
Кузьма Коблов (Москва)
Ксения Чарыева (Москва)
Эти авторы и составили шорт-лист 2017 года. Расхождений между голосованием жюри и номинаторов в этом году не было. Вышеназванные авторы лидировали в голосовании со значительным отрывом и по итогам голосования жюри, и по итогам голосования номинаторов. Также жюри хотело бы отметить специальными упоминаниями Дмитрия Герчикова (Москва), Ростислава Амелина (Москва) и Егану Джаббарову (Екатеринбург), чьи подборки были высоко оценены экспертным поэтическим сообществом.
В жюри 2017 года вошли Олег Аронсон (Москва), Екатерина Захаркив (Москва, лауреат премии в 2016 году), Елена Костылева (Санкт-Петербург), Андрей Левкин (Рига), Александр Скидан (Санкт-Петербург, председатель жюри), Евгения Суслова (Нижний Новгород).
На протяжении следующего месяца им предстоит внимательно перечитывать и обсуждать подборки финалистов. Лауреат премии будет выбран после открытых дебатов с участием жюри, номинаторов, попечителей и учредителей премии. Финальные мероприятия премии — большие поэтические чтения, открытые дебаты, выступления финалистов, презентация новых книг серии «Новые стихи» (издательства «Порядок слов») пройдут 15–17 декабря на Новой сцене Александринского театра и на Факультете свободных искусств и наук. Специальным гостем премии в этом году станет немецкий поэт Михаэль Донхаузер. Его книга в переводах Анны Глазовой вскоре выйдет в издательстве «Порядок слов».
В качестве приложения к пресс-релизу публикуем письма членов жюри, в которых они анализируют поэтики авторов, не вошедших в шорт-лист, но чьи поэтические практики, показались им достойными специального упоминания и разговора:
Елена Костылева о стихах Еганы Джаббаровой:
Егана Джаббарова — абсолютный «моцарт» от поэзии. Как люди бывают «прирожденными убийцами», так они рождаются поэтами (периодически). И с ее поэзией складывается удивительная ситуация. Казалось бы, запроса на такую «новую искренность» больше нет: она предана забвению, ее кумиры развенчаны, хотя не все еще успели постареть. И вроде бы считалось, что и такой фигуры, которая бы «устроила всех», больше нет. О постколониальной вине в том, чтобы особенно отметить тексты Еганы Джаббаровой, кажется, говорить не обязательно: автор все же живет в самом что ни на есть Екатеринбурге. Дело также не в том, чтобы «найти алмаз» — все-таки ее уже печатал «Новый мир» и прочие издания, которым положено публиковать что-то такое… общечеловеческое. То есть удивительнее всего — то, что мы хотим читать такую поэзию. То, что книжку Еганы только что издал «Транслит». Постконцептуализм, постпостмодернизм – да, но в городской клинической больнице прямо сейчас умирает какой-то безвестный человек, по реке плывет утопленник, — и сегодня мы ближе к Корану, Торе, Библии или суфийской традиции, чем когда-либо раньше. А может быть, ее поэзия — это та самая женщина из приложений к подборке «Позы Ромберга», которая входит в больничную палату с двумя мешками еды и произносит: «За*бала ваша каша»? Не хочется экзотизировать эти простые русские стихи, но, скажем честно, никогда специфика, которую можно условно маркировать как «мусульманскую», так гладко не входила в высокий строй русскоязычного модернистского белого стиха, и в этом смысле мы присутствуем даже не при свадьбе, но при самой любви. И тот факт, что в голосовании уважаемых номинаторов и членов жюри стихи Еганы Джаббаровой получили значительное количество баллов, а жюри приняло решение отметить ее подборку отдельно, может быть, просто значит, что мы не глухие. Мы всё слышим.
Екатерина Захаркив о подборках Дмитрия Герчикова, Ростислава Амелина и Василия Карасёва:
На мой взгляд, поэтика Ростислава Амелина и Дмитрия Герчикова совершенно иным образом работает с историей литературы и относится к понятию традиции, нежели поэтика трех авторов, попавших в короткий список. Вопреки первому вероятному впечатлению, их поэтическая стратегия направлена не на уничтожение предшествующего литературного опыта, но на дезактивацию существующих координат в литературном пространстве и пересмотр тех предпосылок, которые эти координаты обуславливают. Они стремятся переформатировать, переписать то, чем является литература сегодня. Подобный жест требует колоссальной смелости, которая в том числе является отличительной чертой поэзии самого Аркадия Драгомощенко. Оба автора говорят с нами из границ, маргиналий современного поэтического опыта, часто оказывающихся институционально вытесненными.
Карнавальная и зачастую агрессивная поэзия Герчикова ставит вопрос: каким образом человек может отреагировать на тотальное присутствие репрессивной медиальности, атакующей настоящее? Она не нагнетает аффект такой реакции, а сама по себе является суммой аффектов, с определенной точки зрения демонстрируя нарочитое невнимание к языку и его традиционным художественным возможностям. Эта поэтика существует в форме гибрида различных художественных и языковых практик, вне иерархического соотношения, и, таким образом, может служить примером поля возможностей, которым субъект потенциально обладает, сталкиваясь с не-человеческим. Поэтический опыт Ростислава Амелина, как и опыт Герчикова, совершает не только жанровые, но и дискурсивные смещения. Она развивается не только по внутрилитературным принципам, но и оказывается близкой более широкому пониманию искусства вообще, хотя и в то же время поддерживает, в отличие от Герчикова, прочную связь с поэтическим наследием, отданным яркой индивидуально-авторской деконструкции, влекущей за собой экспериментальное строительство нового метода.
Хотелось бы отдельно отметить подборку Василия Карасёва. Его поэтическая практика находится на пересечении двух полюсов, которые были характерны для поэзии самого Аркадия Драгомощенко: верности большому модернисткому нарративу и вниманию к подробному, почти органическому описанию мира. Стихи Карасёва звучат словно бы в унисон с русской традицией, наследующей АТД, но этот голос доносится из параллельной действительности: вместо индустриального порядка вещей нам явлена хрупкая память о природе. Язык Карасёва преломлен индивидуальной чуткостью, которая предпочитает эмоциональный способ познания аналитическому. Вместе с тем, стихи Карасёва (поэма «Земля Санникова») говорят нам о том, что мифологический опыт упорядочивания мира может сосуществовать с современностью и объяснять её.
Андрей Левкин о стихах Саши Мороз и Яна Выговского:
Саша Мороз здорово работает с перечислениями, они у нее всякий раз такие, что каждого бы хватило на целый текст. Но у нее еще одна штука: элементы перечисления всегда задают какой-то контекст. А в ее текстах он один и то же? У нее так: сначала контекст идет примерно один, а потом происходит «перескок» (обычно — их несколько). Каждый перескок сделан так, что сам производит контекст. Перескок оказывается элементом, который присутствует в тексте, как скрытые, непрописанные слова, которые прямо участвуют в речи. Редкая шутка, ее сложно делать. Да, я обосновываю это технологически, но в том и дело, — что тут есть такая радость: говорить о технологиях. То же и с Выговским. То есть с ним ровно наоборот, хотя у него на тех же перечислениях (#, #, #) все, вроде, и сделано. Но он работает вне слов, производит некую конкретную субстанцию, которой потом еще требуется перевод. Language is a virus, нет сомнений. Ну так вайрус может быть таким и сяким, проявляет себя по разному. Вайрус действует уже применительно к какому-то существующему организму. Выговский этот организм создает, что, безусловно, не является распространенной практикой. Но и не в этом дело, а в том, что он это делать может.
Евгения Суслова о стихах Антона Тальского и Еганы Джаббаровой:
В своей поэтической практике Антон Тальский наследует поэзии 80-90-х гг. XX века, пересматривая отношения между частью и целым. На мой взгляд, это один из важнейших вопросов имманентной истории поэтического языка, позволяющий приблизиться к пониманию таких разных художественных стратегий, как стратегии Аркадия Трофимовича Драгомощенко и Ники Скандиаки. Такого рода фрагментация не связана с поэтическими установками, где часть выступает как автономный или готовый объект. Если в случае практики Аркадия Драгомощенко отдельные языковые фигуры становятся чем-то вроде кротовых нор и обеспечивают возможность доступа к тому, что не располагается на карте общедоступного опыта, в случае Ники Скандиаки автономизация языковых объектов позволяет проблематизировать драму человеко-машинного взаимодействия, то в случае поэзии Антона Тальского основным выразительным средством становится время — оно же превращается в субстанцию, позволяющую сканировать переживание и передавать его в опыте чтения. Тексты Антона Тальского глубоко технологичны, в чем-то это инженерная работа с языком, где основным инструментом становится длительность как важнейший фактор субъективации. Если верно определить время, оно может определить тебя. В этом обоюдном всматривании или жажде ответа времени я вижу нерв поэзии Антона Тальского, технологичной настолько, насколько она может быть хрупкой.
Почему поэтическая практика Еганы Джаббаровой вошла в мое внимание и была им принята, мне достаточно сложно рационализировать. Возможно, изначально случился отклик на суфийские мотивы, которые для меня обладают пронзительной красотой: они острые, их можно видеть и резать ими глаз. Их можно видеть умозрением. В поэтических текстах Еганы Джаббаровой эти паттерны (или матрицы?) исламской культуры — как микрочипы — вживлены в повседневный опыт самого простого человека. С чем мы имеем дело в этих текстах: с внутренней речью и здравым смыслом сложной синтетической культуры, по поверхности которой разлита трагедия, как машинное масло по воде? Или это попытка говорить на языке социальных идентичностей, всегда в той же мере агрессивная, как и выступающая скудным средством прийти к консенсусу? Для меня здесь реализована поэтическая экономика аффекта как очень яркий симптом настоящего времени: она становится возможна при соединении разрозненных элементов, каждый из которых обладает силой благодаря внутренней энергии сопротивления. Этому миру тесно внутри себя самого, он ворочается в слоистой материи речи так, будто не может выбраться, не может выйти к спасительному обобщению, схватить сложное целое и удерживать его. Эта речь напоминает раскрытые руки, из которых при чудовищной новости вываливаются покупки, простые вещи первой необходимости. Это падение становится формой открытости, мы можем его видеть и тренировать жест: так случайность позволяет проектировать среду потенциального действия и чувства. Каждая из «случайных» картин, показанных в поэтических текстах Еганы Джаббаровой, превращается в пространство выбора и поиска точного решения.