Максим Дрёмов (Россия, Москва)

with Комментариев нет

 

Родился в 1999 году в Симферополе, с 2017 года живёт в Москве. Стихи публиковались в журналах «Воздух», TextOnly, «Здесь», сетевых проектах «Грёза», «Солонеба», «Полутона» и др. Автор книги стихов «Луна вода трава» (М.: АРГО-РИСК, 2020). Лонг-лист Премии Аркадия Драгомощенко (2020), лауреат премии «Цикада» (2021). Соредактор телеграм-канала о современной поэзии «Метажурнал».

 

Сопроводительное письмо Дениса Ларионова:

 

Максим Дремов родился в 1999 году и принадлежит к сообществу тех авторов, для которых самые первые номинанты и лауреаты премии являются старшими товарищами и коллегами, а их тексты — поводом для диалога или размежевания. Письмо Дремова возникает и продолжается между двумя этими сценариями («диалога» и «размежевания»), в равной мере отдаляясь и от изощренных лингвистических игр и языковой аналитики, и от инкрустрированного разного рода триггерами прямого высказывания. Однако все эти дискурсивные возможности все равно учитываются в процессе развертывания экспансивного поэтического жеста Дремова, чье дыхание остается поразительно длинным даже на коротких дистанциях (как тут не вспомнить политически заряженные поэмы Михаила Сухотина и Антона Очирова): например, в цикле текстов «…в разрезе», обещающих, судя по названию, покончить с улавливающими нас в свои границы мифами (буржуазными? — юность, политика, спорт и смерть), но не скрывающих своего упоения жизнью как неостановимого и избыточного аффицирующего движения. Амбивалентность работы Дремова — не влипающего в обманчивую пассионарность жизни, но и не ведущегося на мутные интеллектуальные уловки — кажется мне исключительно важной.
Революционная витальность — не самый очевидный компонент сегодняшней интеллектуальной атмосферы, в которой осознает себя и которую исследует Дремов. По видимому, в его поэтических текстах она вырастает изнутри традиции демократического письма, которое в прошлом веке практиковали Сезар Вальехо, Пабло Неруда и многочисленные латиноамериканские авторы «магического реализма», в чьих трансформативных аллегориях отпечатывались следы интеллектуальных и, разумеется, не только интеллектуальных сражений за свободу, равенство и братство. Но если великие модернисты синхронизировали ритм своего сердца с растекающейся природой предгорных областей или сельвы, то пишущий сегодня — сейчас — Максим Дремов вглядывается в сердцевину мира фрактальных технологических образов, ввинчивающихся в нас также, как обрывающиеся на полуслове строки его текстов.

 

Подборка номинируемых текстов:

 

 

I

ТРАВА

первая трава

что вообще делать сегодня в городе,
кроме как смотреть на траву:

смотреть, пока бываешь там, где
девушки тычут пальцем сквозь решётку

со смехом; когда лежишь, роса —
это гадательный шар; колено —

тактильный портал во времена,
когда в городе зияли норы тарантулов,

парапсихотический опыт: имя,
упавшее из листвы, мешки с травой,

солнечный оползень, снимающий
детскую наглость касания; смотреть —

это как дожидаться травы: пока она
прорастёт прямо через глаза;

касаться — это как солнце в тот самый
момент, когда оно отпрыгнуло от твоей тени.

 

надломленная трава

сегодня на стадионе скосили траву —
я бегу сквозь твёрдую мускульную ночь
в окружении разбросанных стеблей.

призрак травы хочет протянуть мне
свою узкую голову, прозрачную,
рыщущую в поисках собственной зелени.

она покоилась здесь, горизонтальная,
важная, пока шли вампирические дожди,
и такие дожди, после которых земля уже сухая.

разжёванная жвачка молнии липнет
к кровле; жизнь, прекрасная не в том,
что её не было, а в том, когда не было.

знаете, я предпочту пока, лёжа в траве,
ртом собрать капли воды с веток
в промежуток между двумя полнолуниями.

 

воображаемая трава

вот и кто-то кричит мне, из тотальной рекламы
высунувшись и замерев в солнечном свете; большой
экран леса передо мной — плоская ширма, проткнутая
светом всё тем же; за ним — за светом и лесом — люди
стоят и хотят, чтоб я увидел деревья, а я вижу — только
траву, и ни к чему мне реклама леса; и палые иглы
хотят, чтоб впитал я ценный тактильный опыт, а я
хочу под спиной своей чувствовать только траву; в
бачках общественного транспорта трогать потные
деньги, ждать, пока колкий рафинад страха растворится
в светоносной слюне моей, бокскаттером проковырять
дыру, чтоб лупасило солнце из неё, или даже встать
и тупо обтекать под светом — я не могу, мне надо
быть здесь, с травой, или, точнее, траве надо быть
здесь, пока я могу с чистой совестью — врастать в
этот занятный сюжет, похожий на огненно-острый
холодец, сочинять и дальше о том, что солнце далеко,
о том, что автономным свечением своим обойдёмся.

 

распрямляющаяся трава

вставать с травы только чтобы:
забавляться с первыми брызгами
темноты, испаряющимися, не
долетев до жаждущих их сухих, светлых
трещин; нагревать воздух и землю

так, чтоб не не успели остыть; прыгать,
делая кувырки, на батуте ложного зрения;
как песня ника дрейка — сцарапывать
глазурь медленно вплывающего тела;
как шелест надрываемой фольги —

отделять сгорание от кристаллизации
второй слезы, пока первая ждёт
подставленной ладони огня; как ветер,
седлающий спину летучей мыши —
продираться сквозь лепкую реальность

только звуком; делать вуду-вольт своего
языка; демонстрировать чудеса эквилибристики,
стоя голым на застывшем луче; катить
гироскутер вдоль кромки воды; чувствовать
момент, когда траве надо бы распрямиться.

 

воскресающая трава

когда день кончен и трава встаёт из своих могил и просит пить —

 

отражённая трава

а в ночь на экзамен по русской литературе
пришла гроза: в росчерках озона извивается

трава; звук улыбается мне в окно, в тупизне

его позы, в шевелении тяжёлых надбровных

дуг — знакомый восторг, паралич

радости, одолевающий траву поутру; бескровные

аккуратные раны дождя — геометрически

правильных форм; в последний раз тело

опускается в крупные опилки; спине колко, в
ладонь ветром надуло школьную чью-то записку —

о том, что будет день с прожилками света
в коже, наступит день питкий как пилзнер;

расколотые многоугольники плитки ещё
терпят гостей: странная мазурка, полумаски

холода и тепла, дождя и травы; место, которое
каждый день мучишься представить себе —

район как висящий над городом прочерк —

шёлк, горячий иней; эмансипационный проект
лета: последняя клубника, первая черешня
смотрят на то, на что нельзя взглянуть без боли,

нельзя взглянуть без улыбки.

 

смешная трава

г. у.

это как когда путин рисует кота у тебя на лбу:

тело-проектор, фильм про разбег травы,

про жадные до внимания головки клевера —

пушистые границы шелестящей тени;

это как неожиданно потускневший факт,
насквозь пронзённый трёмя жгучими пунктирами
жалящего зрения; зуд, сужающий мир до —

влажных пятен солнца на лысине крыльца;

это как голубь, разорванный с утра пустельгой:
воздух с криком отпрянул, боясь коснуться;
бьётся смех во рту своими прозрачными крыльями,

над головой — минус-приём ночи.

 

вечная трава

сейчас всё вращается вокруг тебя, трава:
даже если тебя режут и ты летишь во все
стороны — за тобой колючие лапки зуда
пробегают по спинам прохожих; клинопись
последних побледневших соломинок —
эти две подзовут к себе округлый хохот
грозы, эти четыре — заклинают постылым,
ненавистным июльским днём-столбом;
только последняя — робкий отломленный
усик прозрачного насекомого — скажет
ясно, простится без лишних слов; за
прыщеватым известняком южных больниц
и школ оркестр травы уходит в небо:
нестройные голоса, трогательные маракасы,
отслоившаяся чешуйка повседневности,
свет, открывающий дверь другому свету.

 

II
ФЛЭШ-ТРЕШ-АНИМЕ

в серый дождливый день линялый, когда у стариков
кости болят, когда обгорелые урны роятся и тычутся
крыльями до щекотки — именно тогда выходит он,
синдзи икари, из выбитой солнцем кабины, чтобы
вслушаться в воздух, игольчатый пепел втереть
в безволосый живот — или разом одной ноздрёй
втянуть, другую зажав, представляя осенний
свальный грех в фосфоресцирующих дворах —
изолированных астероидах общежитий, мелкую
дрожь вспоминая, волосяные луковицы, проросшие
под пальцами его — все эти кашпировские пассы,
заклинания и залпы, растерзанные зиплоки, потроха
туристических рюкзаков, не видавших ни леса, ни
моря.

синдзи икари, опрокинутый в бетонную прорву,
обнаруживает дар левитировать — не лететь, а
только парить — на этой космической свалке, среди
чучел вымышленных животных, угрожающих слогов
школьных прозвищ, в общем, в постсоветском родном
бедламе, вот тогда-то икари синдзи начинает в уме
перебирать команды, которым был учен с детства,
звать алексу с алисой, звать машины, искрошенные
ангелами; до того, как свет тревожной звезды глаза
распахнул свои, отчего ржавчина ударила в голову,
а секретный сплав флегетоном горючим потёк
в паху — он сжимал рычаг, как сжимал некогда
руку матери, пока кипел страшный в запахе мяса
рынок.

гравитации нет, а значит, дозволено всё, что угодно:
понимает синдзи икари и героическим жестом вдаль
запускает камень, застрявший в ботинке — ответным
огнём долетает к нему: аллилуйя, ой-ой-ой — и мимо
в красных лохмотьях дыма проносится мёртвый
сократ, кожа его растворяется, мускул и жир обнажая,
сам запряжён в колесницу он, моб его едет на ней,
поражая окриками своими темноту, бритые, голые,
смертные люди добивают дотуда, где в короне
холодного космоса сидит лелуш ви британия, и гиасс
его влечёт неизбежно юношу синдзи икари в строй
безупречный s. a., теперь ты, икари синдзи, не пилот,
а беспечный штурмовик, розовой объятый зарёю,
шарфюрер.

и в медленной строительной пыли веймара синдзи
икари укладывает маршевый шаг в сбивчивые
всхлипы танго — из рук выскальзывает бокал,
среднерусский чернозём жадно всасывает брызги
бледного траминера, укрывающегося от рассвета;
дио брандо, пухлый король перверсий, навостряет
клыки — не в пломбированном вагоне, но за брезентом
кузова грузовика с грузом двести, где за рулём синдзи
икари зубрит двадцать пять пунктов; зил, озарённый
лесным пожаром, пролетает мимо подкопчённой
плиты взорванного торгового центра, где зябнет
судзумия харухи в юнгштурмовке с чужого плеча,
обмороженные руки продевает под кожу раскроенного
живота.

ролик «формата-18», где юно гасай улыбается во
весь рот, строевым шагом проходя мимо шеренги
работниц общепита — головы опущены, руки за
спиной, все — как провинившиеся детсадовцы,
хор шиноби деревни листа с «песней хорста весселя»
отправляется в тихие гавани; «всё васильки, васильки» —
повторяет костолом, раскапывая голыми пальцами
красный снег, из которого смотрит на него ясным
взглядом али хёлер, на котором — татуировка суркова,
пожирающего своих детей; харука, макото, рин, рэй,
нагиса подтягивают плавки — грядёт заплыв в вязкой
крови, тошнотворными корешками ризомы бегущей
вдоль тлеющего пушинского бульвара девятнадцатого
января.

синдзи икари изучает схему московского метро
после десятилетней отсидки: новые ветки, стучащие
под кожей клейкой бумаги кольца складываются
в иероглифы — это значит: начался филлер, зритель
уходит спать, загружается самая радостная часть
войны — бойня среди гранитных колонн, слюна изо
рта подбитого героя — сегодня он не проснётся —
смешанная с опилками и уличной пылью, провод
на шее кёна в железной клетке; лужи удушливого
дыхания гулей в турецких футболках, заново
вставленные стёкла, метроном метлы заспанного
мигранта — не этого ли ты бежал, синдзи икари,
и не этого ли втайне жаждал, пока натирали подошву
берцы?

час, когда пахнет выпрямившимися складами, гаражом,
полным банок жестяных, сыпучим туманом — в воплях
монотонных водопроводной воды, в шапке-гондонке,
от стыда надвинутой на глаза, икари синдзи бирку
спарывает с бушлата — и дифракционными ореолами
плывут перед вздрагивающим зрачком сестрёнки
цукаса и кагами, шнурующие свою обувь: пальцы
младшей скользят среди двух пульсом обжигающих
красных червей, старшая сплетает спокойно двух
змей-альбиносов холоднокровных, а по локтям
у младшей — ожог, у старшей — обморожение —
ловчей сетью расползаются; ах, бедные тонкие
руки старшеклассниц, за что поцелуй вам слюнявый
смерти?

пусть проносятся со свистом градины, сокращается
готовая выбросить что-то из недр своих земля —
синдзи икари, мальчик со взглядом раздавленной
ягоды, не спустит глаз с этого неба, пригвождённый
длинным ножом к могильному камню с кунцаря
на вершине этой инсталляции-свалки — на горе из
обезглавленных тел, проливающихся теплом между
ног, одноразовых аптечных перчаток, завязанных
вокруг синеющих шей, распоротых фурсьютов,
вымазанных бурой заразной кровью; расскажи,
от солнечных выделений на брызги распавшийся
мемориал — что делать живым большеглазым убийцам,
какого свитка в рот просим мы, расколотый надвое
голем?

он говорит: здесь пойдут пускай в ход скетчи, обрывки,
на клочьях салфеток намалёванные фигурки, планы
статичные с парафиновыми оплавлеными лицами —
так, под созерцание падучих звёзд, отлитых в формах
знакомых, заканчивается каждое аниме — и шелест
тарабарского эндинга больничным светом вливается
в молодецкую грудь; просто выслушай, синдзи икари,
и, может, подпой вполголоса — как может лишь тот,
у кого горла нету давно, да и то, что осталось от тела,
в камень вросло, пусть слезливая песня, болтовня
трёх одних и тех же сэйю прорезает промасленную
бумагу, дрелью вворачивается во вражеский борт —
в твою нестерпимую, как запущенная зубная боль,
жизнь.

 

III

революции не будет, — говорят они и взметается

чантом испуганным сквозняка шахат, посол

спокойный геноцида — из газет и флаеров, из

харамной холодной слизи папье-маше

вылепленный; они вносят в перчатках своих глыбы

белые бумаг — и уже кружит он, не коршуном

и не совой, но воздушным змеем — его

то дитя проведёт, кулачком зацепившись за

стучащее боярышниковым цветом гало, то нервный

активист анс, вялой кровью венозной тело

толстое красящий к карнавалу; слушать несносно их

трёп, но в нём содрогается булавкой

пришпиленный к речи страх — ведь косяк их

девственно чист, и в проёме уже он

кажет лицо в негативе, пальцы скользят не по ножу

даже, но по острому, тонкому кристаллу:

с парки патч срежут у шкета-офника в вестибюле

метро, что-то в шею воткнут эрэсдеку,

задержавшемуся у посольства; шариками отпущенными,

одуванчиковыми пушинками, нежной и

мелкой пыльцой взмоют в полдень прохладный

разговоры все эти — психопомпы в огненных

коронах, пока он — в единое тело

сплавленный летучий отряд — между кладбищами

скользит, пугая нефоров на фотосетах.

 

* * *

богема

а. м.

Ты помнишь ли костры на площади огромной,
Где мы сидели долго в белизне ночной.
— К. Вагинов.

мы отберём у них всё
— В. Гагин.

то ли этот сгорбленный силуэт башенного крана, то ли
струйки развратные дыма над полем — feu de broussailles —
раздевают тебя, и публика тайного паба аплодирует
сколопендрам мокрых волос и пушистому туману
щетины; гербарий метеоров — высушенные выстрелы
полночных галлюцинаций — устлали пол, бледными
грибами произрастают из этого света высокие барные
столы; трансгрессия, обнимающая зиккурат из кубиков
льда, свобода, слитая на морозе по лому — сегодняшний
рацион посетителя тира, смачные и дальнобойные
плевки всей этой свиты насквозь прожигают фигуру
холстяную тартюфа, а поцелуи — не пауки, нет, но
твари страшнее — фрины, сольпуги, древние арахниды —
проникают за каждый шиворот под скрежет ногтей
радуги, посаженной наблюдать в окно запотевшее;
в свете горящих коктейлей здесь и пена — не пена,
лава из взрезанных глоток бледнокожих врагов, а
уж руки, asmrно стучащие по плеве прозрачной бокала,
лучше смотрятся на плечах бронзовых статуй, умытых
кровью и ядом цветочным; восседая на стойке, ты
протыкаешь последнюю лампу шпагой струи — и это
подполье краснокирпичное с шумом отплывает, неуправляемое,
озаряемое сплошным снегопадом огней капитализма,
страшным светом со дна чёрных вод озаряемое.

 

IV

юность в разрезе

пока гроза берёт меня живьём, растянув между
турником и каруселью в стонах летучей пыльцы,
и дождь идёт горлом, и больно светится о кожу:
самолёты-царапки, утонувшие в детской крови.

завтра праздник, и фабрику съедят орех и акация,
в тёплой смазке зелёной будет скользить молодёжь,
и впитывать вспышки пальцев, и делать фотографии:
страшные фотографии голых, спелых уже ангелов.

фестиваль затевается, чтобы юбка моргнула и
ключица, о которую бился гайст, сыпью покрылась:
не звёзд самих — отражений звёзд в луже большой.

все просвечивающие берутся за руки и виснут в
воздухе, пока мы трогаем друг друга, я трогаю тучу:
гром, свирепый, спарклинг сияет теперь изо рта.

 

политика в разрезе

диктатура убивает, а мёд растворяется
в чае, трава и лунный дым сквотируют
болтливый брежневский вестибюль
вдвоём: прости меня, моя политика,

без тебя мы стразы пляшущие в лава-
лампе проданной крови, таблетки для
писсуаров, дебильные чашечки фарфо-
ровые, из которых солдат и буржуа пьёт

поэзию, которая варилась, чтоб его отравить,
и секс, который никогда ему не принадлежал;
давай в снотворённой ротонде объяснимся?

о, политика, не как heiliger w, но как heiliger v
ты горишь двумя шнурами бикфордовыми,
и твоя клубника уродлива, но сладка.

 

спорт в разрезе

эти маки, разрывные гранаты сна, протекают
детством на незаживляемые раны пустыря —
росчерки школьнических голов; смерть от во-
рот до ворот пролетает в тычинках кусачих

и выстрелах позднего мая, пахнет спермой, на-
казанием стыдным и бабблгамом, и крик из-за
облака проецирует вас с ней на послеполдень:
на серый огонь его накидывает тогу афиши.

поэта убило молнией сегодня и остался только
спортсмен, и даже водопад, разбивший голову
о ступени, не отнесёт его тела к своим, зассыт.

скажи, мой демон в цветках чубушника и ди-
кого лука, как убежать зловещего спорта,
золотом реванша подсветившего вены мои?

 

смерть в разрезе

те, кто производят любовь фабрично, умирают
обслюнявленными огнём продажного солнца,
волосы их подмышек и ног становятся перьями
лебедиными, трещинами зеркал в примерочных;

умирают в утечках света, лживых комплиментах
бутылок и становятся, вспухшие, луной и геранью
те, кто пальцами сминали тротилоточивое сердце,
вазы культурно-апроприированные лепили из него.

я тоже скоро умру — я хочу зажечься сам, молотов,
запартаченными руками поэзии разлитый в стеклян-
ную душу летним днём, похожим на взрыв в трамвае,

лепестки сирени, сушёный чабрец, книги центра
вознесенского — всё сгорит, всем обожрётся дух
текучий, танцующий над голым вымытым телом.