Вырос в п. Уразово Белгородской области, в двух сотнях метров от российско-украинской границы. Окончил Инженерный юношеский лицей-интернат в Белгороде. В 2015 году поступил в Институт русского языка им. А. С. Пушкина и переехал в Москву. В 2019 году получил диплом бакалавра филологии. Работает в R.I.M. Communications Agency, в практике отношений с органами власти и регуляторами.
Стихи публиковались в журнале «Воздух», в интернет-изданиях «Полутона», «Стенограмма», «Маргиналии»,«Новая литературная карта России», WordPress (Resistance Writing / «Письмо Сопротивления»), в газете Айовского университета. В 2016 году участвовал в программе для молодых писателей Iowa International Writing Program (Айова-Сити, США). В 2017 году участвовал в программе Айовского университета Playwriting In Russia (Посольство США в Москве).
Сопроводительное письмо номинатора Евгении Риц:
Стихи Георгия Мартиросяна полны юношеской бравады, напускного цинизма. Собственно, именно поэтому его можно назвать традиционным поэтом — не в смысле просодии, но в отношении типа лирического героя, анфан террибля, шаг за шагом проделывающего свой путь до «проклятого поэта» модернизма и далее, в трагически шуткующий постмодерн. Подборка начинается с травестийной апелляции к Библии, к одному из самых романтических трагически-красивых её сюжетов — истории Авессалома. Но Авессалом Георгия Мартиросяна — «нелегальный», подчёркнуто двадцатилетний и двойнически сливающийся с Ионодавом. При этом не стоит забывать, что Авессалом сегодня — это и непременно Авессалом Фолкнера, романтический — неороманатический, южно-готический — вдвойне: чёрный, инцестирующий, незаконный — нелегальный — с какой стороны ни погляди. Тема слияния Авессалома с Ионодавом открывает ещё один, абсолютно романтический мотив, характерный для Георгия Мартиросяна, даже, пожалуй, ключевой для него — мотив двойничества, подчас неотличимого от любовной игры: «я» и «ты» оборачиваются, как и «я» и «я», и ещё один оборот. Апофеоз такого слияния — двойничество поэта со всем миром, с его субъектами и объектами: «моё тело могло быть// и телом любого человека в вагоне и самим вагоном».
Настойчивое символическое подчёркивание возраста обращает нас к ещё одному постромантику, футуристу — раннему Маяковскому. Однако юность важна не только как таковая, не только в её романтическом контексте дерзания, но и как толчок развития темы инициации, взросления как нового рождения. Юноша-поэт существует не как статическая единица, он влит в непрерывное движение мира и сам движется, развивается, или, пожалуй, — развевается. Интенсивное движение мира оборачивается насилием, унижением, гневом и гневом ответным. Эта эстетизация отвратительного и в то же время отвержение его сближает Георгия Мартиросяна уже не столько с поэтами, сколько с прозаиками, но всё того же поля — Жаном Жене, Жоржем Батаем. Не стоит, впрочем, забывать и «Падаль» Бодлера, красоту гниения, у Мартиросяна прорастающую цветами сквозь разрушенные, кариозные зубы.
Я СМОТРЮ НА РАДИОАКТИВНЫЙ ЗАКАТ, МУЖЧИНА В СИНЕМ ПЛАТЬЕ СИДИТ У МЕНЯ НА КОЛЕНЯХ
НЕЛЕГАЛЬНЫЙ АВЕССАЛОМ
Ложусь на пол, насмотревшись
на предвечернее солнце,
и всё как обычно, потому что сегодня
я снова представлял
себя Ионодавом, стоящим на скорлупе, —
двадцатилетним и бесплодным.
НЕЛЕГАЛЬНЫЙ АВЕССАЛОМ II
Тёплая вода
из шланга. Мы плюём
ею друг другу в лицо
и стряхиваем капли в траву —
двадцатилетние и очарованные своей злостью.
Я ВОСКРЕСАЮ НАГИМ
Ночью ты думал о самоубийстве. Я убрал одеяло с волосатой жопы и хотел
сказать о чём-то, что ещё не поднялось на поверхность своего понятия.
Не вставая с подушки, мы смотрели на икебану в узкой горловине,
и я вспомнил, как болезненно выглядит мой рот, когда я заикаюсь.
Ты восстановил по памяти мои глаза, которые когда-то заклеивал
оранжевыми кружками, и одно из наших «я», полностью отодвинутое
от света, приходило, входило, боялось и возносилось.
СПУЩЕННЫЕ ЗАНАВЕСКИ
Мои волосы на ногах совсем мокрые,
и уже непонятно, где мои бёдра и где — твои;
и когда мы изредка открываем глаза,
кто-то из нас похож на ренуаровскую Диану.
Я вспоминаю эпиталамы.
Мы не видим, как входит мой отец;
он смотрит на мои стопы,
но я всё ещё тебя люблю.
Я ВОСКРЕСАЮ НАГИМ II
Ночью я хотел рождаться из своего тела. Ты смотришь на меня
через боковое зеркало, расстёгиваешь рубашку и просишь водителя
свернуть на улицу Двадцатого сентября.
Ты рассматриваешь мой затылок –
тебя угнетает долгая красота.
ОТБРОШЕННАЯ ПУПОВИНА
Мутная, серебряно-синяя или ржавая, она так легко разворачивается
перед нами — эта плацента.
Я представлял её у домов из апельсинового камня, под шиферной крышей
моего старого гаража на юге и на твоей груди.
Послеродовое вещество и отброшенные глаза.
Ты патлач, ты покойник-рахоба — твои светлые волосы распадаются,
застывают на червивой поверхности этой плаценты —
ребристой, как соседний камыш.
Вытирай её пупочными волосами,
замри под солнцепёком,
готовься раскаяться, называй
каждую часть моего тела, ты мать закавказского беженца.
СЛЁЗЫ КУПАЛЬЩИКОВ ВЕЧЕРОМ
Снимай одежду и спускайся к воде.
Взболтай её рукой и смотри, как внизу от впадин подмышек
всплывают мальки.
Вода становится глиняной, как наши подглазья.
Ты зальёшь её в следы на песке,
чтобы наши вывернутые зрачки, похожие на целлофановые пузыри,
засохли вместе с рыбьими костями и ракушками.
ЗАБЫТЫЙ ЯЗЫК ЖУРАВЛЕЙ
Вода из поливомоечной
машины. Тополиный пух
в горячем асфальте. Мы
дети грузинских беженцев.
НЕСОВЕРШЁННЫЙ ТЕРАКТ
Ещё медленнее
посмотрел на идущую электричку,
когда подумал, что моё тело могло быть
и телом любого человека в вагоне и самим вагоном.
Давид улыбается мне в окне —
я перебираю монетки в кармане.
БЕЛЁСОЕ ВЕКО
Отец бросает в тебя кирпичи, и из-под длинного козырька фуражки
видны его зрачки. Ты должен
вытирать ему ноги лицом, ты должен
надеть чёрное кожаное платье,
ты должен быть, как люди, спешащие на МосБиржу.
Твой ротик — слепок с каждого падающего кирпича.
Твой папуля так любит вечерних мальчиков.
ПСАЛОМ БЕСЦВЕТНОГО ГЛАЗА — И НИГДЕ КОНКРЕТНО
Солнце — сквозное веко. Частота радио,
и расцвечье следов на газоне.
Всегда кружась в зените, зрачок вдали умирает.
Рассеянная бабочка на фургоне.
ГОЛЫЕ В РОСЕ
Мякоть солнца связывается с синими передачами автозаправок.
Временное свечение между фильтрами 1977 и Kelvin (это вымоченная олива — это
впечатление от фиалки, брови Макса — пурпурные лозы),
включённое в рамки и не распределённое по площади кадра, скручивается,
как пазухи полевого вьюнка.
Большое ожидание вещей.
Лучи на пыльном кувшине.
ЛЮБОВЬ ОТ ДРУГИХ ИМЁН
Тело мерцает с изнанки письма,
и разворачивается лоб до венков.
Лицо — фиалка, сбрасывающая солнце.
Может быть, это вина видимого — или мы оба
будем отпущены через шаг от своих имён. Все эти цветы
прорастают в твоём рту, закрывая дырки в зубах.
ЛЮБОВЬ НА СОЛНЦЕ: БАССЕЙН
Мякоть прерванных глаз — белых гортензий,
потерянных в излучении времени.
ЖДАНА
Ветер в парео. Куда ты идёшь по листве винограда?
1985 Honda Accord в светлом ветре. Колыхание антенны.
Зрелые сосны перед живой изгородью.
НАСЛАЖДЕНИЕ
В постоянном открытии цветы на лбу. Я сосал свой хуй в цветах.
Свобода продолжается за глазным веком —
взаимное солнце рождения.
МАДОННА В СОДОМЕ
Твой рот, терзанный чужими
зубами, открывается, чтобы
выпить молока.
ОКТЯБРЬСКИЕ МАКИ
Через прохладную закройку штор я смотрю, как мой брат выходит
из грязной 2001 Honda Civic, — и в этом заправочном выглазье
я бы хотел умереть.
Я бы хотел совсем уйти отсюда. (Вот по следам его машины проехала ещё одна.)
Мне нравятся машины: это лучший рецепт тела,
и боковыми зеркалами они наблюдают за местностью,
свободно по ней перемещаясь.
У меня некрасивые глаза — в этой машине я умереть не могу.
Мне так нравится высовывать из неё лицо на ветер.
ПОЛЫНЬ В СНЕГУ
Ты можешь стоять на снегу и называться «снег».
Может быть, он кружил над цветочными чашками
и в стропилах.
ПОЛЫНЬ В СНЕГУ II
Ты спишь на взаимной поляне. В пресном небе отражается аист,
рождается твоя лёгкая поступь.
Вечером побежим на горы.
Тихо кружась,
на них упадёт первый снег.
ЭРОТИКА ЗА СПИНОЙ
На эскалаторе поправляю тебе волосы.
ЕСЛИ Я ЗАБУДУ ТЕБЯ, ИЕРУСАЛИМ
«Я гладил шишки. В их скорлупчатой нежности, в их геометрическом ротозействе я чувствовал начатки архитектуры». Чёрный алоэ в волосах Макса; механизм грубой фокусировки. Рыболовная сетка, в которой пятерня ныряльщика смешалась с кожей, слезшей с его пальцев. Серебряная проволока в траве. Его голая спина, мелькнув в развешенном белье, попадает на выходной экран. «Твоя рожа воняет сутенёрством утром». Диск зонта, выброшенный в воду, нагревается на солнце и теперь похож на апельсиновый камень, из которого строили дома в молодой Армении. Я приветствую тебя за превосходство в красоте. Мшанка сбрасывает тельце в рыгачки коровы. Я заикаюсь на русских глаголах, потому что нельзя ни забрать кого-то из нас отсюда, ни оставить здесь. «Откуда — прозрачный лепесток солнца?». Ось крайнего настоящего времени, тактильность Востока. Язык бессловесного паломника. Обвешенный и как будто униженный дорожными сумками, он заходит в пазик. Подсолнух выскальзывает из рук ребёнка. Мокрая тряпка прибита к окну. Я вспоминаю, как он улыбался мне в фацетном зеркале.