Анна Горецкая (Украина, Киев)

with Комментариев нет

Родилась (1994) и выросла в Мариуполе, училась в Черновцах, живет и работает в Киеве. Печаталась в журнале «Плавучий мост».

 

Сопроводительное письмо Шамшада Абдуллаева:

 

Общие инстинкты незаметности в любой словесности, шлифующие и шифрующие свой первоисточник, являют себя в невозможности быть прочитанными, в своей постоянной неуслышанности, которая сулит им как раз самую нормальную и, по сути, образцовую огласку. Первый признак хорошего текста — тебе нравятся в нем прежде всего его недостатки. Дело тут не в том, что автор скрадывает и оправдывает погрешности стиха скудостью пафоса (не столь важной тактической оглядкой для экспериментального риска и, в принципе, вовсе не нужной страховкой в глазах въедливого вкуса), но тем, что использует свои ошибки во благо в поэтической работе, — тем, что стирает явность шаткого языка точно найденной срединностью монотонного лиризма, гуденьем горизонта. Великолепный фрагмент — «люди в домах у окраины запирают двери» — не только отдаёт сдержанностью и сценической зрелостью (к которой читатель сразу испытывает благодарность, ею тем самым взывая в себе к месту уверенности) или сговором с неимоверно опытной, почти флоберовской, лаконичностью, но будто владеет спокойной нейтральностью некой неуязвимой здешности, экономной маневренностью промежуточного оцепенения, после которого всякий промах в терминах трюизма («смерть — величайшее приключение»), или истероидной эпитетности («безжалостный и абсурдный»), или анемичной добавки к безэмоциональному пассажу («насечки упрямого ритма») не влияет на интуитивистский или акустический ход, к примеру, двух стихотворных циклов, «Равнинных ландшафтов» и «Стихов о панне Когито», и в дальнейшем эти тексты не меняют своего шествия на линии одного зазора, одной сейсмической слежки, в которой допускаются перебивки маньеристских сигналов и каждый раз ущемляющая наблюдателя сиюминутность окрестного дискомфорта.

Подборка Анны Горецкой делится на две части: в первой плоский пейзаж обещает  непрерывное набухание черноземного гумуса, этого широкобёдрого, целительного беззакония, оборачивающегося в тёплой и едкой ёмкости нашей личной интроспекции (вроде бы случайно забредшей сюда, в средоточье материнствующего кургана) неоглашаемым законом ещё более немотной бесцельности; во второй — сократовский гонор по-польски, родившийся во Львове в 1924 году и умерший в Варшаве в 1998 году, продолжает рассуждать после метемпсихозы о нежелательности рассуждать. Гадательная местность Анны Горецкой состоит, таким образом, из двух компонентов (внешнего внутреннего внешнего внутреннего внешнего, как сказал бы Хандке), «навевающих скуку», переходящих друг в друга в чинной, тщательной чёткости, в изнурительно-неспешном двойничестве. В этом краю кругом ощущаешь что-то вроде брожения и медленного вращения по тяжёлой, вязкой спирали какого-то умного безличья, которое вот-вот найдет свой мотив: летопись горла, сжатого неясностью, сдавленного сверхъестественной десницей, слоями смолистой почвы или стягиваемого петлей диалектики для женственной тени (напоминающей почему-то тихоречивую отстраненность Хелены Посвятовской, её милый гнозис, обречённый на умирание, — глухой надрыв и ламентация тут уже принадлежат читательскому жанру, а не поэтическому волюнтаризму, который призван контролировать дикцию безотчётности и аффект), склонной к рефлексии и так и не научившейся просто жить и мириться с полнокровностью обычного жеста. Основным провокативным материалом этих стихов оказывается аморфная скука, создающая вблизи и вокруг плотный очерк и внешнюю фактуру ландшафтного вещества: главным образом земли, прикидывающейся время от времени то воздухом (ураганом), то влагой (солёной песней, расплавленным мрамором или приливом крови), то оставшейся за стихотворным кадром, прокалённой докрасна авторской пылкостью (солнцем). Здесь повсюду размётаны намёки, отсылки, цитаты, аллюзии: луна (вместо ночи) нежна, и собачий нос где-то парит в темном надире, вызывая в памяти какой-нибудь зелёный лай псиного созвездия в коллекции Д.Г.Лоуренса; западный ветер не нуждается в шеллианской оде; свет ещё горит, хотя источник света исчез, — привет мандельштамовской «подкове»; внезапно взамен пепла на поверхность текста всплывает «пудра», в то время как философствующая русалка попирает босой ногой мятое лицо Гегеля — фраза, в которой «мятое» (а не Гегель) предстает необходимостью лишнего, деталью или репликой в сторону, подтверждающей, что автор походя, словно забавляясь своей наблюдательностью, касается сугубо цеховых секретов медитативной конвенции. В данном случае стихийная чуткость — извлекать из магмы сочность полых отрезков — отнюдь не превращается в изощренность и мнимость претенциозного произвола.

Подборка А.Горецкой заканчивается нотами «новых торжественных маршей». Надеждой на инобытие? Доверием к несбыточности, так как лучшее — то, что никогда не будет создано? По всей видимости, визионерский страх (возможно, типично женский) заключается в том, чтобы ни в коем разе не подчиняться хаосу, но выпестовать в себе встречу со своей единственностью. В том случае, если подобная встреча не состоится, то ни за что не оглядываться и не возвращаться назад, а лишь разрушаться — причем, не столько психофизически, сколько на высотах эстетического наваждения. Твой норов — твой даймон; точнее, твой стиль — твои обстоятельства (которые преподносят тебе, как на ладони, «двух шакалов на поводке», ничуть не заготовленных наперед исключительно голосом авторского замысла, но вышедших из недр внезапных сцен обыденной рутины, как считал Монтале). В общем, в стихах Анны Горецкой преимущественно выделяется напряжённая уравновешенность, не торопящаяся ускорить субстрат новации и вместе с тем едва ли надавливающая на рычаги торможения, — настырность баланса между сумятицей возомнившего себя модерновым вестником очередного неофита и столбняком патерналистской зоркости. Полагаю, что поэзия Анны Горецкой, бесспорно, достойна премии Аркадия Драгомощенко, особенно — редчайший среди сегодняшних голосов пример мыслительной бесстрастности — «Стихи о панне Когито», за спиной которых наверняка стояла, как благословение, двадцатидвухлетняя тень Збигнева Херберта.

 

Подборка номинируемых текстов: 

 

Равнинные ландшафты

Два пейзажа, навевающих скуку

 

I. Поле

Чёрные комья земли рассыпаются
с тихим шорохом материнского упрека.

Зимнее поле, полное ожидания,
спит, грезя хлебом, под крик воронья.

Рождает предметы, рождающие предметы,
в жажде сбыться. Но сон непрерывен.
Только во время вспашки, кажется, сама вечность,
широкобёдрая, бессмысленная, стонет под лемехом.

 

ІІ. Степь

Ветер восточный путается в траве,
злится, пытаясь смести оседлость.

Люди в домах у окраины запирают двери,
испуганно говоря: вновь ураган бушует,
жаль тех, чья дорога в степи пролегает.

Пустота вырывает путникам языки,
и те с болью глотают свои смешные слова.

Она немилостива к жизни вещей —
здесь не за что ухватиться, спасаясь от ветра,
и нечем скрывать обнаженность степных пространств.

Словно женщина, раздеваясь, снимает плоть,
и остается перед тобой
откровенной мыслью о бегстве.

 

*** *** ***

Западному ветру не нужны
дорожные указатели: по следу
твоих губ он сыщет последнее слово,
брошенное вслух. Этот звук — комок глины
для его потайного гнездовья.
И смотри, ведомая порывистым клёкотом,
на какой высоте тихо зреет
воздух нового года,
удерживаемый литерой твоего голоса.

 

L’Heure Bleue

Солнце в Стрельце,
и луна нежна, как собачий нос.
Будем охотничать:
время скрипит в подворотнях,
как новая кожа.

Найди его, вечер, по птичьим приметам.
Возьми его легче созвездья-щенка,
не смыкая зубов. След зубов твоих, вечер,
много зим не сходит с запястий.

Что же делать нам с временем этим?
Приручить и остаться в ответе.
Помнишь, ты был мной пойман однажды,
и одарен собою самим,
и приучен к бессмертной охоте?

 

Πανίκος

Короткое замыкание.
Сквозной силок,
в котором сердце бьётся отчаянно,
как пойманная птица,
испуганная собственным страхом.
Помоги, мать-земля,
схвати меня цепко,
освободи от петель воздуха
на моем горле.

 

Вечный идол

В сомкнутости двух времён,
как грозовой раскат, возникает
содрогающейся лукой
песнопение тела,

ликующее:

Смерть — величайшее приключение,
которое настигнет каждого!

 

*** *** ***
мне знакомо имя моей боли
и адрес, хотя она любит скитаться по телу
и менять данные о себе в медицинских справках
она своенравна; время у неё в заложниках
лица у неё нет, но будь оно зримым —
я предпочла бы его забыть

я изучила её язык
этот тревожный птичий щебет
вспарывающий тишину моего тела
вдоль и поперёк
я следую за её голосом
без прежнего страха
ибо страх препятствует слуху
и связывает руки
я прислушиваюсь: моя боль поёт
о путнике в летнем лесу
на исходе дня

я знаю, что моя боль скоро устанет идти
что путь быстро подходит к концу
скоро подойдет к концу
когда-нибудь подойдет к концу
голос умолкает

я останавливаюсь в глубине леса
не находя дороги

 

*** *** ***
Голос Бога порой — комариный писк
над ухом, навострённым на полночь,
как минутная стрелка.

Раздражительно-тонок, настойчив
и требователен голос Его,
поющий о крови.

В ответ на последнее аминь
молитвы, произнесённой
на сон грядущий,

из шелестов ночи отчётливо
проступает Его высокая песня
близко, близко.

 

15.04.19

Если Тебя нет, оставь нам хотя бы стены,
способные выдержать пустоту целого неба.
У лишённых приюта что-то должно оставаться,
самый тесный угол земного знака,
фасад, симулякр, игрушка,
способная хоть поначалу
разделить с нами путь взросления —
безжалостный и абсурдный.

 

*** *** ***

Здесь — это задолго после смерти Птичьего Бога.
Говорят, Ему перед смертью вырвали язык,

чтобы Он не воспел свою гибель,
выплюнув солёную песню в лицо палачам.

Нам в наследство оставлено великое молчание,
которое необходимо нарушить.

Хореографически выводить иероглиф тела
на мягком прозрачном ветре.

Перелистывать волны воды,
делая насечки упрямого ритма,

как человек, задыхающийся собственным сердцем,
стоящим поперек горла.

 

Стихи о панне Когито

 

І

Панна Когито выходит на сцену.
Словно аквариумная рыба,
пёстрая и немая,
она отстранённо плывет вдоль зала,
не касаясь ногами пола. Со своей высоты
она видит короткие задранные макушки,
с любопытством и детским испугом приближённые
к невидимому стеклу, отделяющему их от неё.

У панны Когито сегодня богатый улов.
Она берёт чужие реплики аккуратно,
предварительно незаметно испытав на наличие фальши,
и, словно купюры, с улыбчивой благодарностью
прячет под резинку чулка.
Вернувшись к отражению в зеркале,
она составит из них узкую стопку,
похожую на дурную книгу стихов.

Панна Когито не ищет здесь денег.
Как всякой извращенке, ей нужен текст.
Она напряжённо ищет знаки, поддающиеся трактовке,
которые всегда в изобилии между незнакомцами.
Панна Когито спит только с нищими,
растерявшими свое состояние в погоне за смыслом.

Петля диалектики стягивает ей горло,
подобно кожаному ошейнику,
и пока тёмный зал пуст,
она танцует где-то на своей высоте
рвано и бессмысленно, как висельник.

 

ІІ

Панна Когито снимает с себя наготу
и садится у зеркала. В зеркале
пустота. Панна Когито
довольна своим обликом.

«По утрам дурные стихи
сами заполняют записную книжку,
пользуясь моим отсутствием», —

напишет она ночью,
снова надев свою форму.

 

ІІІ

Светом луны, повелевающей
приливами крови
к скалистым уступам сердца,
мрамор расплавлен, стекает наземь
пястью безвольной.

И пока чьи-то губы ныряют
в соленые волны изгибов,
панна Когито струится молочной рекой
от изголовья к изножью.

 

ІV

Панна Когито — самозванка
среди поэтов. Голос её — щебет,
смолкающий для прохожих.
Ей бы сменить глаголы
на междометья. Холод
разоблачает:
Панна Когито — самозванка
среди шлюх. Тело её — мраморный
щебень, избитый мыслью.
Ей бы дух обнажить,
как рану, себя углубляя.
Но рана болит, и боль одевает ум
в глухую алую рясу.
Панна Когито —
самозванка среди философов.
Ей бы сердце отдать
синеве мира.
В солнце глаза искупать,
ослепнув от счастья,
но агония его — только память
предсмертная. Панна Когито —
самозванка среди живых.

 

V

Панна Когито — инструмент пониманья.
Тело её не столько стройное,
сколько струнное. Не столько нежное,
сколько нервное.

Кожа её — лепесток, вывернутый наизнанку.
И в рощах цветочных, перламутровых,
сине-багровых, прячутся дикие белые звери,
робкие кости.

И почувствовав ветер догадки о страшном,
пронзающий рощу, звери воют от боли
жалобно и безъязыко. Искусство им ненавистно,
словно палач, призывающий пытками к жизни.

 

VI

Панна Когито не любит
ни мужчин и ни женщин.
Панна Когито любит в них Бога.

Того, что впивается в их безнебесное тело
так самозабвенно, того, что его обживает
преданно, как могилу. Которого не узнать
без человечьих личин. И все-таки,

панна Когито ищет бездомного Бога.
Она станет ему дорогой, лишённой обочин.

 

VII

Монолог панны Когито

Тело моё — не террорист
в многолюдном метро.
Тело — не булыжник
в разгар погрома.
Не флаг
и не пёс-ищейка,
не весы правосудья.
В лучшем случае — партизан
тысячеглазого леса,
безголосый и безоружный.

Тело моё равнодушно,
как дикая птица. Безобидно,
как деревянный клинок,
сексуально, как статуя,
и никогда не станет угрозой.

Тело моё ближе к числу,
чем ко слову. Не аргумент
в перепалке во имя свободы.
Не фарца,
не победный трофей.

Апофатичное тело,
мой костюм-невидимка
для сцены-страницы,
даже мне
непостижимый и чуждый,
лишь у богов и животных
не встретит сопротивленья.

 

IX

Панна Когито тихо
приходит в себя. Свет
ещё горит, хотя источник света
исчез, лапами вырывая из забвения
безделушки иллюзий,
наспех разбросанные дни,
что-то ещё, назначенье чего под вопросом.

Чьи это узкие туфли,
пригодные лишь для полёта?
Дерево в кадке,
корнями растущее вверх.
Битое зеркало. Лестница в тёмный подвал
с капающей водой.

Свет ещё горит, как нерастраченный кислород.

Становясь на шаткую башню из книг,
попирая босой ногой мятое лицо Гегеля
с верхней обложки,
панна Когито посыпает голову пудрой.
Чиркает спичка. Возникает огонь, и свет гаснет.

 

*** *** ***

Это я цедила
священный мед
из ржавой походной кружки.
Это я думала,
что вода существует
лишь для того, чтобы в ней тонуть.

Это я, попав на Последний пир,
буду просить о хлебе насущном
и блаженно грызть
ржаную чёрствую корку,
устав от нелепого изобилия,
данного мне при жизни.

 

Утро Кассандры

Ты проснешься — о нет,
не от касанья руки к волосам,
укрывшим лицо в беспокойном сне.
Тебя бог разбудит шорохом
своих крылатых сандалий.

Он стоит за окном, стряхивая
дождевые капли с ветвей,
и ждёт, когда твои стопы,
босые и беззащитные
после непрочного сна,
холод половиц обожжет.

Осенью воздух прозрачней и горше.
Вы дышите мерно. Ты слушаешь
тоны далёкого сердца,
чью музыку никому
поведать не сможешь.

А за дверью слышны шаги,
мерные и тяжёлые,
словно удары молота,
дробящие землю,
грозящие сами себе
провалиться в бездну
одного из расколов.

Ты просишь взять ключ
из кармана одежды,
брошенной на полу,
и закрыться
(хотя бы ещё на один поворот!)
— бог выводит тебя,
обнажённую и босую,
туда, где звучат
первые ноты
новых торжественных маршей.